– Но вот что ты мне скажи, – снова спросил Бахут, после того как они выпили по стаканчику, – что бы ты сделал, если бы он ключ держал в том же месте, где деньги? Он бы сразу понял твой обман!
– Я об этом тоже подумал, – сказал Кязым и, осторожно приподняв кувшин, разлил по стаканам душистую «изабеллу». Стаканы с пурпурным вином, озаренные пламенем очага, просвечивались, как драгоценные камни.
– Этого не могло быть, – продолжал Кязым с удовольствием. – Если человек зарезал человека и ограбил его, он свой нож или выбросит, или, вымыв, куда-нибудь спрячет. Но он его никогда не спрячет в том же месте, где награблены деньги. Потому что нож возле награбленных денег – это вроде свидетель. А зачем убийце свидетель? А наш Теймыр, считай, трех бухгалтеров зарезал, а ключ – это его нож. Он его не мог держать вместе с деньгами.
– А если бы он у тебя спросил, как ты залез ко мне в дом? – не унимался Бахут.
– Ха, – усмехнулся Кязым и, положив ногу на ногу, скрутил цигарку, – не для того я его два дня ломал, чтобы он у меня много спрашивал. Но и на этот случай я заметил, что рама одного окна у него подгнила. Вечером я ее потихоньку растряс, раскрыл, а потом прикрыл и пошел в дом Тендела. Но он у меня даже не спросил ничего, потому что я его в ту ночь совсем доломал…
– Чем хвастаться, – сказала жена Кязыма, входя в кухню с охапкой белья, – ты бы подумал, как он тебе отомстит, когда вернется.
– Ну это еще не скоро, – сказал Кязым, и они с Бахутом выпили по стаканчику.
– Лет десять получит, – сказал Бахут, ставя свой стакан на столик.
– Собаку жалко, – вдруг вспомнил Кязым, – я его натравил на нее…
– Ты бы лучше себя и своих близких пожалел, – заворчала Нуца, разгребая жар очага, и, поддев его специальной лопаточкой, высыпала в утюг, – второй день пьешь, а потом будешь стонать: сердце схватило.
Кязым ничего не ответил, но, продолжая разговаривать с Бахутом, перешел на мингрельский язык, чтобы жена не встревала. Он еще не все тонкости этого дела выложил своему другу. Нуца знала, что муж ее уже завелся и теперь еще долго будет пить, скорее всего всю ночь. Он сам еще не знал этого, но она уже чувствовала это по его особому оживлению. Кязым пил редко, но основательно.
Нуца выгладила все белье и, продолжая ворчать, ушла в горницу, держа перед собой большую стопку свежевыглаженного белья.
Она как в воду смотрела. На рассвете, когда птицы уже расчирикались на всех деревьях усадьбы, Кязым с Бахутом стояли посреди двора. Оба держали в руке по стакану, а у Кязыма в другой руке был еще кувшинчик. Они оба были пьяны, но не шатались и сознания не теряли. Сказывалась традиция и долгая выучка.
Корова уже паслась, жадно щипля росистую траву, словно наверстывая все, что недоела за время болезни Собака сидела у порога кухонной веранды и с некоторой сумрачностью следила за своим хозяином, как бы осуждая неприятную необычность происходящего.
Кязым сейчас, сильно запрокинувшись назад, долго тянул из своего стакана. Чувствовалось, что сосуд, в который втекает вино, уже с трудом вмещает жидкость, и Кязым, запрокидываясь все дальше и дальше назад, тянул и тянул из стакана, словно в этой позе выискивал в себе пространство, еще не заполненное вином.
Бахут, в отличие от Кязыма, был среднего роста и плотненький.
В белом полотняном кителе и в шапке-сванке, надвинутой на масличные глаза, он сейчас с некоторой блудливой хитрецой следил, чем окончится состязание Кязыма со стаканом.
Это выражение не осталось не замеченным Кязымом, и он, допив свой стакан, выпрямился и, смеясь не только глазами как обычно, посмотрел на Бахута.
– Ты думаешь, я не знаю, что ты сейчас думал? – сказал он.
– Ничего я сейчас не думал, – отвечал Бахут, убирая с лица остатки блудливого выражения.
– Ох, Бахут, – сказал Кязым, – ты сейчас думал: неужели Кязым не опрокинется назад!
– Ничего я такого не думал! – сказал Бахут. Кязыму было ужасно весело от мысли, что Бахут ждал, что он опрокинется, а вот он взял да и не опрокинулся. Но еще веселее ему было оттого, что Бахут теперь ни за что в этом не признается.
– Неужели, – сказал Кязым, – ты один раз в жизни не можешь честно сказать правду: «Да, я ждал, что ты опрокинешься!»
– Я честно говорю, – сказал Бахут, – я не ждал, что ты опрокинешься!
– Ох, Бахут! Ох, Бахут, – покачал головой Кязым, – почему один раз в жизни честно не скажешь: «Да, я ждал, что ты опрокинешься!»
Бахут понял, что теперь Кязым от него не отстанет.
– Подумаешь, «опрокинешься», – ворчливо заметил Бахут, – ничего страшного – трава.
– Значит, ты все-таки ждал, что я опрокинусь!
– Ничего не ждал, кацо! Но если б даже опрокинулся, ничего страшного – трава!
– Ах ты, мой толстячок! Учти, что я все твои хитрости заранее знаю!
– Ты знаешь кто такой? – сказал Бахут.
– Кто? – заинтересовался Кязым, поднося кувшинчик к его стакану.
– Ты сушеная змея, – сказал Бахут, отстраняя от кувшина свой наполнившийся стакан.
– Почему? – заинтересовался Кязым, наполнив свой стакан.
– Что ты кушаешь – тебя кушает! Что ты пьешь – тебя пьет! – торжественно заявил Бахут.
– Почему то, что я пью, меня пьет? – заинтересовался Кязым.
– Вот ты всю ночь пил, а живот у тебя где? – спросил Бахут и стал дергать Кязыма за свободный ремешок на его впалом животе. – Куда пошло то, что ты пил?
– Куда надо, туда пошло, – сказал Кязым, несколько отступая под напором Бахута.
– Ты сушеная змея, – повторил Бахут понравившееся ему определение, радуясь, что он теперь атакует, – ты жестокий! Ты своих детей ни разу на колени не сажал! Если ты честный человек, скажи: ты хоть один раз в жизни сажал на колени своего ребенка?