Сандро из Чегема. Книга 2 - Страница 77


К оглавлению

77

– А ты что?

– А я говорю: «Откуда я знаю! Это ваше мужское дело».

– Правильно, – одобрил Кязым, протирая мокрыми руками свою крепкую с выпуклым кадыком шею, – я вижу – ты умница.

– А он еще два раза приходил. Говорит: «Не нашел его ни на плантациях, ни на кукурузниках». А я говорю:

«Может, в правление ушел». А он говорит: «Ну я его там перехвачу!» Никогда в жизни я столько не врала!

– Ты умница, – сказал Кязым, разгибаясь, – другого слова не подберешь.

– То-то же, – сказала Нуца довольная, – хоть раз в жизни признал меня умной.

– Ну-ну, – сказал Кязым и, сняв с ее плеча полотенце, вытер лицо и руки.

Отдав жене полотенце, он вошел в кухню и, усевшись перед огнем на скамью, стал сворачивать цигарку. Он сильно устал за этот день, но был доволен и тем, что они с Кунтой много драни нащепили, и тем, как вел себя Теймыр, и особенно тем, что он это поведение предвидел.

– Если завтра придет Теймыр, – сказал он жене, подумав, – скажи ему, что я пошел с Кунтой щепить дрань в котловину Сабида.

– Я что-то ничего не понимаю, – удивилась Нуца, ставя узкий, длинный столик между очагом и скамьей, – разве вы не над домом Исы щепили дрань?

– Ничего, – сказал Кязым, – пусть походит.

– Лопни мои глаза, – сказала Нуца, вынимая мамалыжной лопаточкой из котла порции дымящейся мамалыги, накладывая их на чисто выскобленный столик и пришлепывая мамалыжной лопаточкой, – если я чего понимаю. Не стыдно морочить почтенного, хотя бы по возрасту, человека.

– Сукин сын он, а не почтенный человек, – сказал Кязым.

– Все же бывший председатель, – заметила Нуца, беря из тарелки и втыкая в каждую порцию мамалыги по два куска сыра, – хоть и не любил наш дом.

– Сукин сын он, а не председатель, – сказал Кязым, насмешливо потеплевшими глазами глядя на малыша, который пробирался к своему месту рядом с ним. Дети расселись, и Нуца присела за край столика.

– Так что ж ты у него деньги просишь? – спросила она, энергично отщипывая горячую мамалыгу от своей порции.

– А вот это уже не твое бабье дело, – сказал Кязым и, вынув из мамалыги размякший сыр, вяло надкусил его.

Вечером, когда он, бледный от усталости, с топориком-цалдой, перекинутым через плечо и поддерживающим вязанку дров на другом плече, вернулся домой, жена его встретила руганью. Она сказала, что Теймыр опять приходил, и она ему сказала, что муж ушел щепить дрань в котловину Сабида, и он там полдня прорыскал и, не найдя Кязыма, вернулся в Большой Дом и до того здесь разорался, что сбежались женщины из табачного сарая.

– Все идет как надо, – сказал Кязым, – подогрей мне воды, я побреюсь и вымоюсь.

Он наладил бритву и, глядя в зеркальце, поставленное на очажный карниз, время от времени прикладывая к лицу мокрую горячую тряпку и после этого смазывая щеки мылом, тщательно побрился.

– Пепе, – сказала старшая дочка, – какой ты стал красивый. Дай я тебе волосы подровняю сзади, а то ты зарос.

– Ну ладно, – согласился он и уселся на скамью у очага.

Щелкая ножницами, дочка стала выравнивать ему волосы. Она всегда с удовольствием стригла его.

– Ты почти совсем не седой, пепе, – щебетала она, – и у тебя никакой лысины нет.

– Ага, – согласился он, покорно склонив свою голову.

– Почему ты не заведешь усы, пепе? – спросила дочка. – Тебе усы пойдут.

– Обойдусь, – сказал он, вставая и отряхивая плечи. Потом он вымылся в кладовке, переоделся в чистое белье, надел серую шерстяную рубаху, новые черные шерстяные галифе, натянул мягкие кавказские сапоги, перепоясался своим тонким поясом с ножом в кожаном чехле и, сдвинув назад складки рубахи на своем поджаром животе, вышел на кухню.

После этого он уселся у очага и целый час там просидел, покуривая и сдержанно заигрывая со своим Гуликом. Малыш сидел на овечьей шкуре и, склонив свое пухловекое лицо, нежно озаренное огнем очага, строил из кукурузных кочерыжек вавилонскую башню. Он параллельно ставил две кочерыжки, сверху поперек нижних ставил еще две, и так постепенно росла башня, но в какое-то мгновенье она обрушивалась, и малыш, как и все несмышленыши, не понимая, что вавилонская башня на то и вавилонская башня, что обречена рухнуть, раздраженно сопя, начинал ее снова возводить. Именно об этом думал Кязым, хотя, конечно, и не этими словами, поглядывая на своего малыша, и иногда, наклонившись, подправляя неровно поставленные кочерыжки.

Нуца уже начинала готовиться к ужину, когда он вышел из дому. Было прохладно, и он, поеживаясь, стал подыматься на верхнечегемскую дорогу. Ночь была звездная, ясная. Облака, целых два дня кроившие и перекраивавшие небо, так и не сумев его обложить, куда-то скрылись.

Так кончается ничем, подумал Кязым, всякое слишком затянувшееся дело. Луны еще не было, но белые камни верхнечегемской дороги посвечивали в темноте. Косогор над дорогой темнел зарослями бирючины, ежевики, держидерева. В темени кустов, как странные призраки допотопных животных, серели огромные валуны. Оттуда доносилась песнь цикад.

Язык вселенского безмолвия и грусть вечности угадывались в покорном тиканье цикад, тогда как далекий лай собак напоминал о тепле человеческого жилья, об уюте временной радости жизни. Казалось, вечность грустит о недоступном ей уюте временной радости жизни, а уют временной радости жизни сладок душе человека самой недоступностью вечной жизни на этой земле.

Кязым вдруг вспомнил свою первую любимую лошадь, своего прославленного вороного иноходца, которого он имел в дни далекой молодости. Эту лошадь много раз пытался у него купить известный лошадник Даур. Он жил в селе Джгерда. Даур много раз предлагал Кязыму большие деньги за его лошадь, потом он предлагал ему большие деньги и хорошую лошадь в придачу, но Кязым, гордый за своего скакуна, никогда не соглашался его продать.

77