Сопоставив эту истину с реками крови, пролитыми в гражданскую войну, с родителями и женой, зарубленными белоказаками в родном селе, он не выдержал.
Грандиозный алкогольный цунами подхватил его, протащил по всей России, переволок через Кавказский хребет, и однажды цунами схлынул, а герой гражданской войны очнулся в Чегеме с чудом уцелевшим орденом Красного Знамени на груди.
Но о нем – в другом месте, а здесь мы продолжим чегемскую легенду о Ленине. Значит, Ленин написал завещание, или бумагу, как говорили чегемцы, но Большеусый выкрал ее и сжег. Однако Ленин как мудрый человек, хотя и сломленный смертельной болезнью, успел прочесть ее своим родственникам.
После смерти Ленина Большеусый стал уничтожать его родственников, но те успели пересказать содержание ленинской бумаги другим людям. Большеусый стал уничтожать множество людей, чтобы прихватить среди них тех, кто успел узнать о бумаге. И он уничтожил тьму-тьмущую людей, но все-таки весть о том, что такая бумага была, не мог уничтожить.
И вот тело Ленина выставили в домике под названием «Амавзолей», проходят годы и годы, кости его просятся в землю, но их не предают земле. Такое жестокое упорство властей не могло не найти в головах чегемцев понятного объяснения. И они его нашли. Они решили, что Большеусый, гордясь, что он победил величайшего абрека, каждую ночь приходит туда, где он лежит, чтобы насладиться его мертвым видом.
И все-таки чегемцы не уставали надеяться, что даже Большеусый наконец смилостивится и разрешит предать земле несчастные кости Ленина. С великим упорством, иногда переходящим в отчаяние, чегемцы годами и десятилетиями ожидали, когда это случится.
И если в Чегем кто-нибудь приезжал из города, куда они давно не ездили, или тем более из России (откуда приезжали те, что служили в армии), чегемцы неизменно спрашивали:
– Что слышно? Того, кто Хотел Хорошего, но не Успел, собираются предавать земле или нет?
– Да вроде не слыхать, – отвечал пришелец.
И чегемцы, горестно присвистнув, недоуменно пожимали плечами. И многие беды, накатывавшие на нашу страну, они часто склонны были объяснять этим великим грехом, непреданием земле костей покойника, тоскующих по земле.
И не то чтобы чегемцы день и ночь только об этом и думали, но души многих из них свербил этот позор неисполненного долга.
Бывало, с мотыгами через плечо идут на работу несколько чегемцев. Идут, мирно переговариваясь о том о сем. И вдруг один из них взрывается:
– Мерзавцы!!!
– Кто – эндурцы? – спрашивают у него опешившие спутники.
– Эндурцы само собой, – отвечает, успокаиваясь, тот, кто взорвался, – я о тех, что Ленина не хоронят…
– Так у нас же не спрашивают…
Или, бывало, уютный вечер в какой-нибудь чегемской кухне. Вся семья в сборе в приятном ожидании ужина. Весело гудит огонь в очаге, и хозяйка, чуть отклонив от огня котел, висящий на очажной цепи, помешивает в нем мамалыжной лопаточкой. И вдруг она оставляет мамалыжную лопаточку, выпрямляется и, обращаясь к членам семьи, жалостливо спрашивает:
– Так неужто Того, кто Хотел Хорошего, но не Успел, так и не предадут земле?
– Эх, – вздыхает самый старший в доме, – не трогай наш больной зуб, лучше готовь себе мамалыгу.
– Ну, так пусть сидят, где сидят, – с горечью восклицает женщина, берясь за мамалыжную лопаточку. И неясно, что она имеет в виду: то ли толстокожесть правителей, то ли многотерпеливую неподвижность народа.
Однажды, стоя в кустах лещины, я увидел одинокого чегемца, в глубокой задумчивости проходившего по тропе. Поравнявшись со мной и, разумеется, не видя меня, он вдруг пожал плечами и вслух произнес:
– …Придумали какой-то Амавзолей… И скрылся за поворотом тропы, как видение. Или, случалось, стоит чегемец на огромном каштане и рубит толстенную ветку. И далеко вокруг в знойном воздухе раздается долгое, сиротское: тюк! тюк! тюк!
Врубив топор в древесину, распрямится на минуту, чтобы, откинувшись на ствол, перевести дух, и вдруг замечает, что далеко внизу по верхнечегемской дороге проходит земляк. По его одежде он догадывается, что тот идет из города.
– Эй, – кричит он ему изо всех сил, – идущий из города! Того, кто Хотел Хорошего, но не Успел, предали земле или нет?!
И прохожий озирается, стараясь уловить, откуда идет голос, чувствуя, что откуда-то сверху (не с небес ли?), и, может быть, так и не поймав взглядом стоящего на дереве земляка, он машет отрицательно рукой и кричит, вскинув голову:
– Не-ет! Не-ет!
– Ну так пусть сидят, где сидят! – сплюнув в сердцах, говорит чегемец, и неизвестно, что он имеет в виду: то ли толстокожесть правителей, то ли многотерпеливую неподвижность народа. И снова, выдернув топор, – неизбывное, долгое, сиротское: тюк! тюк! тюк!
Или, скажем, заболел какой-нибудь чегемец, залежался в постели на полгода или больше. Приходят навещать его односельчане, родственники из других деревень, приносят гостинцы, рассаживаются, спрашивают о здоровье.
– Ох! Ох! Ох! – стонет больной в ответ на вопросы о здоровье. – Что обо мне спрашивать… Я давно мертвый, да вроде бедняги Ленина похоронить меня некому…
Смерть Сталина и водворение его в Мавзолей были восприняты чегемцами как начало возмездия. И они сразу же стали говорить, что теперь имя его и слава его долго не продержатся.
Поэтому, узнав о знаменитом докладе Хрущева на Двадцатом съезде, они нисколько не удивились. В целом одобрив содержание доклада, они говорили:
– Хрущит молодец! Но надо было покрепче сказать о вурдалачестве Большеусого.
И опять чегемцы удивлялись русским.